Главная Об издательстве Прайс-лист Магазин Архив Портфель Контакты


Все разделы


Кузичева А. Чеховы. Биография семьи

оглавление

Кузичева А.П.
Чеховы. Биография семьи
(фрагмент из книги)

Книга "Чеховы. Биография семьи" впервые воссоздает на документальной основе судьбы родителей, братьев и сестры А.П.Чехова. 7 глав книги - это 7 отдельных жизнеописаний, от рождения до смертного часа. Но все они, как то было и в реальности, взаимосвязаны друг с другом, а вместе являют дотоле скрытую даже от глаз исследователей жизнь семьи Чеховых в нескольких поколениях на протяжении почти полутора веков.
В книге нет главы, посвященной А.П.Чехову. Однако его личность оказывается сердцевиной семейного эпоса.
Предлагаемое повествование существенно меняет расхожее представление о семье Чеховых, упраздняет многие семейные легенды и литературоведческие мифы.
История одной семьи, познавшей крепостное право, относительную состоятельность, разорение, несколько войн, личные трагедии, реалии русской жизни и жребий родственных отношений с гениальным человеком, наверняка привлечет к себе внимание не только почитателей творчества А.П.Чехова.
Книга обращена ко всем, ибо все мы живем в семье.

Отец, Павел Егорович

Павел Егорович Чехов всегда хотел иметь собственный дом и большую, дружную, покорную семью. Это стремление зародилось в нем в молодости и объяснимо бытом, реалиями, переживаниями той поры. Он мало что рассказывал в зрелые годы о своем детстве и отроческих летах. В воспоминаниях его детей и семейной переписке на этот счет почти ничего нет. Лишь старший сын, Александр, привел рассказ бабушки, Ефросинии Емельяновны, о порке, которую закатил дедушка, Егор Михайлович, малолетнему Павлу, обвиненному соседями в краже яблок из сада: "А Павло вовсе и не крал, а покрали другие хлопцы ... Я даже заплакала... А Егор Михайлович развернулись с правого плеча да как тарарахнут меня по лицу... Я - кубарем, а из носа кровь пошла... И Павла бедного до крови отлупцевали, а потом заставили триста поклонов отбухать".
Рассказ бабушки о своей молодости показался старшему таганрогскому внуку тягучим и скучным. Он запомнил всего-навсего эпизод с отлучкой: "Когда Егор Михайлович только в писарях были, было еще ничего; а как сделал их граф, царство ему небесное, управляющим, тут и настало мое горе. Начали Егор Михайлович надо мною мудровать. Возгордились и запретили мне с деревенскими бабами знаться и с подругами балакать. И стала я все одна да одна, и в слободу ходить не смею. Сижу в хате, как в остроге. Которая подруга ко мне прибежит по-старому покалякать - а они в шею... Засосала мое сердце тоска. Не могу одна быть, да и только. И стала я обманывать. Как Егор Михайлович в поле или в объезде, так я сейчас тайком в слободу, к подружкам душу отвести. Приехали раз Егор Михайлович с объезда и не застали меня дома. Рассердились и поехали по слободе меня искать. Нашли меня у Пересадихи, схватили за косу и поволокли домой. Они верхом едут, а я пешком за ними бегу. А они все погоняют кнутом - раз по лошади, а раз по мне... Две недели я тогда больная вылежала...".
Наблюдательный внук подметил сухое равнодушие деда к близким, недовольство бывшего управляющего новыми порядками, его короткие и грубые разговоры с мужиками и умиление господами, блаженство от малейшего знака внимания графини, владелицы имения.
Со временем воспоминания об "аспиде", как звали окружающие деда, сгладились, и поездка с братом Антоном на каникулы рисовалась иной: "Не чванься я тогда тем, что я ученик пятого класса, многое было бы иначе и на многое мы посмотрели бы иными глазами. Может быть, и старики, дедушка и бабушка, показались бы нам иными, гораздо лучшими. Да они и на самом деле были лучше.
- Ты, Саша, тогда был страшно глуп, а я - детски наивен, но я с удовольствием вспоминаю эту поездку, - говорил мне брат незадолго до своей поездки за границу в Баденвейлер. - Хорошее время было... Его уже не вернешь..." .
В семье Чеховых бытовала легенда о некоем графе, бежавшем из Чехии после восстания гуситов и оказавшемся в России и женившемся на крепостной. В защиту сего красивого вымысла Митрофан Егорович, младший сын Егора Михайловича, в разговоре с одним из племянников приводил простодушный довод: "Я так думаю, душенька, что простому крестьянину бежать из своей родины незачем и даже почти невозможно. Наверно, это был какой-нибудь особо знатный человек" 6. Как о родоначальнике поговаривали в семье и об Андрее Чохове, отливавшем Царь-пушку.
Как бы то ни было, род Чеховых обширен. Землепашцы, иконописцы, монахи, офени - Чеховы в начале XIX века разбросаны по всей России. О многих потомках Михаила Евстафьевича Чехова в семейных преданиях сохранились одни имена: Петр, Марфа, Данило, Артем, Семен, Василий, Матрена, Матвей, Степан, Анна, Иван, Захар, Андрей, Кирилл, Порфирий, Григорий, Прасковья, Пантелей, Юрий. Некоторые имели обширное потомство. Чему свидетельством ревизские сказки.
Из многочисленного рода Чеховых Егор Михайлович, похоже, первым откупился на волю.
Сам он не перешел в купеческое сословие, умер мещанином. Торговое дело было не по нему. Он не смог бы стать купцом, предпринимателем, дельцом. Пришлось бы ловчить, по-крупному или по-мелкому, строить ближние или дальние расчеты. Тогда как он любил сиюминутное, конкретное, предметное занятие, даже саму череду дел, задаваемую в хозяйстве сменой времен года, уборкой и переработкой урожая, сырья и т.д. Он любил командовать, наблюдать за порядком, организовывать хозяйство и контролировать исполнение. Короче, управлять, но не своей, а чужой собственностью.
Он был нужен господам и чувствовал себя господином над мужиками. Ощущение своей необходимости помогало жить. Убеждение, что без него дело развалится, не поколебали ни неудачи, ни опала, ни возраст.
Совсем не такую жизнь прожил Павел Егорович Чехов. Формулярный, то есть послужной, список, выданный в 1870 году и подписанный городским головой А.Н.Попандопуло, удостоверял, что П.Е.Чехов, "из помещичьих крестьян", получивший "домашнее воспитание", ныне таганрогский купец, не имеет ни родового, ни благоприобретенного имения, в походах против неприятеля не бывал, под следствием и судом не состоял, чинов не имеет, жалованья не получает 48. В том же году был избран присяжным заседателем окружного суда.
Павел Егорович подчинил все свои задатки, мысли и чувства сотворению кумира. Не себе он поклонялся, а своему образу жизни, который мыслил самым правильным и праведным. За что ждал воздаяния и хвалы. Делай, как я - вот его кредо.
Дома решительно все подчинено мнению и решениям главы семьи. Вне дома следует полагаться на суждения людей, которых Павел Егорович почитал как умных, достойных, признанных, или советоваться с ним самим. Так он и написал однажды сыну Антону: "Относительно убеждений каждого смертного человека, я скажу, что все ошибаются и заблуждаются, кто придерживается своих убеждений. Убеждений своих можно держаться, но других должно слушать… соглашаться всегда должно с опытными старыми людьми" 60.
До поры до времени Павел Егорович внушал старшим детям свою норму жизни домашними средствами: побоями, копейкой, нравоучениями. Под внешним послушанием копились обиды, грядущие семейные бури и катастрофы.
Главу семьи никогда не интересовало душевное состояние близких людей. Со своим настроением он считался всегда. Для него главнее сути было его, отцовское, слово. А с какой интонацией ему отвечали, почему дети опускали глаза, когда он, прерывая обед и требуя всеобщего внимания, как говорили домашние, "жевал" жену или сыновей, томя всех нравоучениями, - это было не важно.
Павлу Егоровичу мечтался уклад, похожий на часы: ясный, неизменный, четкий. И сам он, вольно или невольно, уподоблялся этому устройству, предписывая, чтобы чады и домочадцы выверяли свои слова и поступки по его указаниям, не отставая и не забегая вперед.

Мать, Евгения Яковлевна

Евгения Яковлевна Чехова на фотографиях кажется неприметной и невыразительной. Но это, видимо, потому, что иногда перед камерой она теряла естественность, замирала. Тогда лицо приобретало сухое, чуть недоброе выражение. Она сама себе не нравилась на снимках, которых почему-то немного в семейном архиве.
Однако даже по ним видно, что Евгения Яковлевна никак не отвечала представлениям о купеческой дочери, жене купца. Ни дебелости, ни вальяжности. Скуластое лицо, поджатый рот и настороженный взгляд. Не испуганный, но выжидательный, чуть недоверчивый. Словно эта женщина постоянно ждала подвоха, обмана, козней.
Домашние отмечали нервозность Евгении Яковлевны. Когда однажды в дом пришел директор гимназии Рейтлингер, дети заметили, как у матери мелко затряслись губы. Над ней подтрунивали, будто она боится перейти улицу, - ей казалось, что она непременно попадет под извозчика. Если в каком-то доме кто-то кончал самоубийством, она страшилась ходить мимо.
Вопрос о здоровье Е.Я.Чеховой скрыт семейными биографами. Но он не праздный, так как помогает понять ее характер и, может быть, предрасположенность детей и внуков к некоторым заболеваниям. В архиве Чеховых есть сведения о горловых кровотечениях у Евгении Яковлевны в молодые годы. Потом они прекратились. Но в письмах встречаются глухие упоминания о странном заболевании молодой женщины, когда она вынашивала Николая и Антона.
Евгения Яковлевна никогда не била детей. Могла шлепнуть под горячую руку, одернуть, когда надо. Однажды она отхлестала Машу полотенцем за серьезный проступок, а потом ночью подошла и тихо приласкала дочь.
Домашние подсмеивались над ее страхами. Она, например, пугалась 13 числа, ибо это "несчастный день". Однажды отказалась от визита к дантисту, чтобы примерить искусственные зубы, так как посещение выпало на злосчастное число. Потом ворчала, винила врача, детей, что все получилось плохо и т.п. В поездках Евгения Яковлевна боялась всех попутчиков, страшилась воров, трусила пить чай в привокзальных буфетах из опасения, что в самовар наливают грязную воду.
Рождество, Пасху, именины всех чад и домочадцев, день бракосочетания родителей отмечали пирогом, закусками. На Пасху Евгения Яковлевна ждала первого удара с колокольни Ивана Великого в полночь и благовеста во всех московских храмах. Тогда она крестилась: "Господь снова привел встретить светлый праздник!" Всю неделю ели куличи, пасху, непременный окорок, троицкую телятину. Конечно, у Чеховых не было камчатных скатертей, но и простые сияли белизной. Евгения Яковлевна по-прежнему старалась поддерживать чистоту, крахмалить рубашки мужу и сыновьям.
Сохранность кухонной утвари беспокоила Евгению Яковлевну, а жизнь детей тревожила, только если что-то нарушало привычный будничный ход. Так же, как Павла Егоровича отсутствие поздравительных писем ко дню именин взволновало летом 1890 года сильнее, чем другие домашние новости.
Менялись обстоятельства жизни, но мир ее души не преображался. Наверно, она была из тех простых натур, которые со временем не мудреют, а только стареют, потом дряхлеют. То, что казалось ей важным в юности, привлекало и в зрелые годы.
Как относились к Евгении Яковлевне взрослые дети? Александр предпочитал звать родителей в гости, но никогда не смог бы жить вместе с ними постоянно, под одной крышей. Иван, кажется, и вправду стеснялся отца и матери перед женой и не обижался на Софью Владимировну, что она редко бывает в Мелихове. Сам он приезжал часто.
Маша командовала теперь в семье вместо отца и, подобно матери, ждала ото всех признательности за свои домашние труды. Михаил ублажал родителей ласковыми письмами. Скрытой усмешки этих посланий они не чувствовали, потому что он писал, говорил и поступал так, как они ждали. Михаил всегда привозил или присылал на Рождество окорок и рыбу, о чем есть записи в дневнике отца. Он помогал скромными суммами сестре, "на иголки".
Чехов по-прежнему нес на своих плечах "семейный клобок". Теперь он был меньше и не так запутан, как в московские годы. Но исключал искомое одиночество, а одиночество в семье стоило большого долготерпения, напряжения, выдержки и внутренне разводило родителей и сына все дальше и дальше.
Чем почтительнее, внимательнее он становился с годами к матери, тем непонятнее казался ей. Евгении Яковлевне бывало трудно с ним. Он был словно чужой, будто не она его родила, не он, будучи ребенком, смешил маменьку во время службы в храме или препотешно изображал отца и дяденьку, или пугал ее в театре, когда с галерки выкрикивал фамилии именитых таганрожцев.
Они жили рядом. Утром он желал ей доброго здоровья, вечером - спокойной ночи. Встречались за обеденным столом. Случалось, не виделись днями, если он болел и не допускал к себе мать, чтобы не пугать своими страданиями.
Если Павла Егоровича занимал внешний мир, где красовались храмы, царствовали правители, повышались в чине и сане государственные мужи и священнослужители, то Евгении Яковлевне было уютно в обжитом домашнем мирке.

Александр, брат-журналист

Александр Павлович Чехов родился в неспокойное время.
На первенца, рано выказавшего ум и способности к учению, родители возлагали большие надежды. Семи лет, как запомнилось Александру, его отдали в греческую школу, где он проучился четыре года и которую ярко описал в своих воспоминаниях. Но особого толка не вышло. По настоянию деда, Егора Михайловича, мальчика определили в гимназию: ее окончание давало право поступления в высшее учебное заведение.
Учителя отличали смышленого гимназиста, который не лез в карман за словом. Александр тоже сохранил о многих добрую память. Он запомнил учителя греческого языка Зико. Да, он неважно говорил по-русски, но гимназисты любили его за справедливость, за отпор ретивым надзирателям. Когда один из них, глуповатый и напыщенный, велел ученикам, стоявшим в раздевалке, не нахлобучивать фуражки пока учителя не надели свои головные уборы, Зико ядовито спросил: "А если уцителя будут ходить без панталон, и уценики должны ходить без панталон?"
Детские годы запомнились Александру и поэтическими и драматическими минутами. За что-то он был прошлому признателен, чего-то стыдился в нем, что-то презирал, о чем-то жалел. Но много в его судьбе перепуталось в свой "клобок" в ранние таганрогские годы и, судя по всему, не развязалось до конца. Самый тугой и болезненный узел - это отношения с отцом.
То, видимо, было какое-то неодолимое неприятие друг друга в самом существе. Какое-то взаимное непрощающее отрицание, не побеждаемое ни разумом, ни сердцем. Какая-то болезненная неприязнь связывала отца и сына, истоки которой они искали каждый не в себе самом, а в другом.
Многомятежный, "ндравный", как говорила Федосья Яковлевна, Александр отвечал трогательной открытостью на ласковое слово, на попытку понять его. Его, старшего, мало ласкали в детстве, а спрашивали, взыскивали строже, чем с других, отчего по природе срывистый, непоклончивый, он к двадцати годам стал мнительным, трудно отходил от обид.
Часто его чувства, слова, поступки балансировали на грани между гордостью и гордыней, чувством достоинства и самоуничижения, честолюбия и тщеславия, собственной душевной боли и желанием самому причинить боль.
Находясь в хорошем настроении, он был мягок, доброжелателен, и тогда письмо к Евгении Яковлевне мог начать словами: "Мало то, что драгоценная, да еще и славная мамочка!" Словно и не он неделю назад буесловил, упрекал мать за то, что будто бы она настраивает Николая против него.
Но расположение духа часто менялось. Колебания, нетерпение, страхи и восторги каждоминутно охватывали его ум и душу. Поступив в Университет, он видел себя в будущем магистром, потом доктором математических наук в области чистой и прикладной математики с чином ординарного профессора. Не степень и звание интересовали Александра Чехова. Они воображались естественной наградой за открытие нового закона, который, как ему чудилось, уже брезжит в сознании. Результатом будет благосостояние семьи, покидающей с помощью молодого профессора "богопротивный" Таганрог.
Трудно сказать, как сложилась бы жизнь старших братьев Чеховых, но бегство отца в Москву, а затем приезд матери с младшими детьми, вероятно, оказались для Александра роковыми событиями. Если Антон обретал голодную, порой жестокую, но свободу, то Александр терял ее. Он возвращался в домашнее "иго" отцовского характера, в семейный быт. Отныне то, что не зажило, стало еще больнее.
Душевные силы, время уходили на неодолимое раздражение, сотрясавшее сына даже при мысли об отце, не то что при встрече и разговорах. Павла Егоровича размолвки укрепляли в собственной правоте. Александра они разрушали. Он не поколебал логику отца, не заставил его усомниться в себе, не сокрушил ни единого воззрения, но сокрушился сам.
Антон принимал отца таким, какой он есть, уже в это время исходя в отношении к нему не из характера и свойств Павла Егоровича, а из того, что он отец. Александр стыдился отца, как, вероятно, и Антон, но в своем презрении позволял себе то, что было хуже, позорнее природной благоглупости Павла Егоровича.
Он не постеснялся подшучивать над глуховатым священником во время венчания двоюродной сестры Лизы. Он богохульствовал, переиначивая на сквернословие церковные термины и понятия. Он, упрекавший Николая за безалаберность, пристрастие к застольям, неразборчивость в знакомствах, сам пустился во все тяжкие.
В пьяном угаре Александр становился груб, необуздан, неуправляем. К началу 80-х годов сквернословие вошло в привычку, что заметно по письмам. В подпитии он писал их, не стесняясь в выражениях, сыпал словами "мерзавец", "анафема", "дура", "олух", разрисовывал буквицами, а сами строчки часто плясали и кривились.
Только ли "быстрописание" и нескладная личная жизнь мешали Александру Чехову выработаться в хорошего беллетриста?
Видимо, в его даре не было чутья на новое, то есть совершенного художественного слуха. Это мучило Александра, но не перерастало в зависть к брату, которому такой слух был дан от природы. Никого, пожалуй, до самого конца жизни Александр не любил, никем так не дорожил, как братом Антоном. Ни по кому так не скучал.
Может быть, то было самое сильное чувство его жизни. Он не испытал глубокой привязанности к родителям, всепоглощающей страсти к женщине, не растворился в любви к детям, не увлекся чем-то до самозабвения. Но чувство к брату... Он мог бы ответить теми же словами, что радуется, сознавая, что Антон существует на свете.
Но тем сильнее и страшнее ужасался, а вдруг Антон ошибается. И в нем, Александре, нет большого таланта, и он как литератор и как человек мал, ничтожен, никому не интересен и не нужен.
Он, наверно, сам не сумел бы определить, когда незримое присутствие Антона стало главным ощущением. Порой именно это чувство давало его жизни смысл и радость. Тогда он признавался: "Набегаешься за день и рад свободной минутке перечеркнуться с тобою. Пишу всякую ерунду и с тобою в письмах не стесняюсь. <...> В голове целая вереница мыслей, в груди теплое хорошее чувство, но слов нет. <...> Меня не хватает. Не так ты создан, чтобы тебя нужно было утешать" .
В июне 1898 года Александр Павлович снова завел дневник. Сшил тетрадь, переплел, сделал чернила по своему рецепту. Предпослал эпиграф: "Свалка нечистот, мыслей, идей, фактов и всякого мусора. В назидание детям Коле, Тосе и Мише, после моей смерти".
Начинался дневник с вопроса: "Для чего я завел эту тетрадь, которая должна изображать собой мусорную яму?"
Может быть, труднее всего было признать, что жизнь не удалась. Рассказы не получались, не нравились ему самому, он не чувствовал времени и записал однажды в дневнике: "Публика давно уже забыла о существовании А.Седого".
Александру Павловичу, видимо, было трудно признать свою вину в том, что в конце жизни он не обрел ни дома, ни семейного счастья, что, наверно, дело в нем, а не в злосчастной судьбе. В негодовании на домашнюю жизнь, на себя самого, на родных он нетерпеливо разрушал все в себе и вокруг, надеясь, что, по-новому склеив старые осколки, обновит жизнь, которая оказывалась хуже прежней. И он опять, в какой-то изначальной нетерпимости, крушил привычное, самое близкое, чтобы в старости затосковать о "мягких креслах".
На кончину Александра Чехова откликнулись несколько газет. Одна из заметок называлась "Брат предыдущего". Журналист вспоминал, как однажды Александр Чехов принес в редакцию газеты "Сын отечества" словарь, где о нем было написано: "Брат предыдущего", так как составители поместили статью об Антоне Чехове раньше.
Некролог кончался словами: "Брат был слишком велик. Он привлек к себе всеобщее внимание, и злополучный Александр всю жизнь оставался только братом Антона Чехова. Но <...> относился к своему брату без всякой зависти. <...> Был постоянным сотрудником "Нового времени", не имея никакого отношения к направлению этой газеты. <...> А ведь была же в нем искра Божья, человек он был" .

Николай, брат-художник

На семейной фотографии 1874 года Николай, который стоит, опершись о плечо брата Антона, выглядит едва ли не моложе его и ниже ростом. Высокие дуги бровей придавали лицу Николая чуть удивленное выражение, а мягкие губы складывались в насмешливо-горестную улыбку.
Как много обещали родителям старшие братья Чеховы! Один воображал, что взойдет на университетскую кафедру профессором математики. Другой тоже мечтал о профессорском звании и славе живописца. Дети бывшего купца, а ныне мещанина Павла Егоровича Чехова уверяли отца и мать, что их жизнь будет иной: прекрасной, значительной, интересной. Отринув советы отца выбрать дело практическое, доходное и надежное, Александр и Николай пошли своей дорогой, воображая вдали заманчивую цель, не сомневаясь, что им не занимать упорства, трудолюбия, терпения.
Таганрогское воспитание Павла Егоровича, запрещавшего детям любое своеволие, заставлявшего во всем следовать только его указаниям, не мешало Николаю, когда он жил дома. Оно его устраивало, так как не надо было самому принимать никаких решений и преодолевать безволие. Московская жизнь требовала самодисциплины, самовоспитания, сопротивления. Николай предпочел самооправдание.
В своем воображении он видел, как отпустил эспаньолку, ходит в бархатной блузе, какая у него будет мастерская, убранная предметами искусства.
Но борода у него не росла, на блузу не было денег, а мастерской служила та же комната, где теснилась вся семья. Николай все время порывался уйти, отделиться, как Александр. Но поддавался на уговоры матери. И тут же жалел об этом, слыша разговоры родителей, что он долго засиживается, мешает спать, много жжет керосину.
В тихие минуты он делился с родными замыслами картин, начинал их и вскоре забрасывал. Но еще тешил себя мечтами, что получит за рисунок или картину медаль и тогда закончит Училище "свободным художником".
Весной 1877 года в Москву впервые приехал Антон. Грачёвка, сырая квартира, убогий быт, нищета семьи, в которой время уходило на ссоры, выяснение отношений и решение главного вопроса - кто кого должен содержать, то есть кормить, платить за квартиру и обеспечивать одеждой, - все явилось семнадцатилетнему молодому человеку в откровенной неприглядности.
На эти годы приходится угар московской жизни Николая Чехова. Он и Александр шляются по сомнительным домам, пьют так, что остаются без копейки в кармане или их обирают в борделях. Иногда они мечтают хотя бы о "баранках с мурашками", то есть с маком, или о "баранках со вшами", то есть с тмином.
На трезвую голову Николай возвращался к благим намерениям и обещаниям в письме к Антону: "Нужно за этот год окончить курс и ехать в Петербург. Чтобы учиться живописи, нужно постоянно заниматься. Развивать себя какими бы то ни было путями".
Что влекло его к алкоголю, блуду и беспутству? Почему он чурался упорного труда, черновой работы? Отчего так дурно распорядился незаурядными способностями к музыке, к живописи?
Что-то странное, изначально неизбежное проступает порой в поступках Николая Чехова. Словно какая-то темная сила корежила его душу и толкала на неразумные действия, губительные прежде всего для него самого. Словно безотчетный страх перед жизнью.
Старшие братья Чеховы познали этот недуг безволия и мнимой свободы. Мечта выродилась в призрачную пустоту, которая наполнялась сначала воображаемыми успехами, потом фантомами пьяного угара и, наконец, жуткими запоями. Они просаживали деньги впустую, допивались до того, что не замечали подмены, когда в кабаках и лавочках им вместо хороших вин и водок подавали и подсовывали дешевую кизлярскую водку, некачественную кишмишовку или недорогое лисабонское. Клиентов в таком состоянии половые московских трактиров звали "веществом". О них говорили с усмешкой: "За грош живут, на рупь скандалов".
Говорили, что Ивана Павловича, преподававшего в школе в городе Воскресенске, едва не выгнали после того, как его старшие братья устроили во дворе "звонницу" из цветочных горшков и имитировали колокольный звон.
Протестуя против домашней несвободы, вырвавшись из рамок нравоучений и требований отца, Александр и Николай не сразу осознали, как опасна внешняя свобода и потеря чувства меры без внутренней власти человека над самим собой.
Мир на рисунках Николая Чехова кривляется, неустойчив, предметы перемешаны в странном беспорядке, линии искривлены. И всюду на черновиках и набросках множество виньеток и шрифтовых проб, к которым он обнаружил явное пристрастие. То цветы и поющая птица на ветке, то бокал в причудливом орнаменте, то различные насекомые, то серп луны.
Видимо, каким-то тайным образом душевное состояние сказывалось на том, что рисовал Николай. Это заметно в работах, помещенных им в 1882 году в журнале "Будильник". Персонажи его рисунков чаще всего находятся в состоянии возбуждения или опьянения, издеваются или хвастают. И опять, как в "Зрителе" - маски, клоуны, похотливые позы и лица.
Очевидно пристрастие Николая к темам измены и продажи. То он изображает соблазнение невинности ("Первый дебют"), то дам полусвета ("Типы наших увеселительных мест"), то публичных женщин, кокоток, сутенеров ("В чужом улье", "Четыре времени года").
И еще одна фигура чаще других мелькает на рисунках Николая Чехова: пьяненький или возбужденный дирижер оркестра варьете. Он обыкновенно размахивает руками, оглядывается на толпу, почти падает или едва не взлетает. В его фигурке всегда такая выразительность, что, кажется, слышны хмельные ритмы канкана и развеселые мелодии куплетов. Что-то автобиографическое проступает в явной иронической симпатии Николая к этому персонажу. Словно он "дирижировал" собственную жизнь и "исполнял" рисунками пьесу своей судьбы, в которой менее всего ценилось то, чем так дорожил Павел Егорович.
Николай Чехов сам загнал себя в угол. В эти годы он уже не страдал от голода, холода и одиночества. Усилиями брата Антона семья вылезла из нищеты. Дом и Училище втягивали Николая в круг талантливых, интересных, не мелочных и не пошлых людей. Но его почему-то тянуло к другим людям и не в мастерскую учителей, не с однокурсниками на этюды, а в самые злачные московские места, откуда его вытаскивали, спасали и куда он снова сбегал.
Все последние годы жизни Николая Чехова его постоянно искали, а он все время сбегал, скрывался, прятался.
Это был семейный крест. Но нести его выпало Антону. Родители и уже взрослые Михаил и Мария переживали только позор, когда пьяный Николай появлялся дома, и страдали из-за неизбежных скандалов. Антон вынужден был выплачивать долги Николая, оправдываться перед теми, кому брат обещал что-то сделать, спасать его от гибели в каком-нибудь притоне или от смерти в больнице для бедных.
Итак, невоспитанность ума и души. Вот что погубило доброго и талантливого от природы человека. В характере Николая от рождения не было ни суетности, ни лживости, ни безответственности. Все это он допустил сам, не утруждая себя душевными и умственными усилиями, чтобы уберечь талант и приумножить его.
Всю зиму Николай не показывался дома. На масленицу он сильно простыл и со страхом ожидал появления крови при кашле. Денег на врача не было, и он лечился какими-то мазями. 11 марта, успокаивая Евгению Яковлевну, отправил ей открытку. Видимо, последнее сохранившееся послание к матери. Он просил простить за то, что давно не заглядывал. Уверял, что живет в просторной и сухой комнате и много работает. Даже собирался на Пасху в Петербург и обещал: "На днях повезу рисунки в редакцию и заверну к Вам, чтобы поприветствовать Вас и просить купить мне белья".
28 марта Антон получил телеграмму: "Приезжай ради Бога. Умираю, бок болит" 94. Брат тут же помчался к доктору Оболонскому и вместе с ним поспешил на Каланчёвку, в богомоловские номера. В запущенной комнате Николай лежал за занавеской. "Конкубина" резалась с приятелями в стуколку, азартную картежную игру, и не оторвалась даже после приезда врачей.
Николаю сказали после осмотра, что у него брюшной тиф. Но обоим врачам было ясно: это чахотка, и в последнем градусе.
Николая хоронили в Сумах 19 июня 1889 года. Антон рассказал о похоронах в письме к Дюковскому: "По южному обычаю, несли его в церковь и из церкви на кладбище на руках, без факельщиков и без мрачной колесницы, с хоругвями, в открытом гробе. Крышку несли девушки, а гроб мы. В церкви, пока несли, звонили. Погребли на деревенском кладбище, очень уютном и тихом, где постоянно поют птицы и пахнет медовой травой. Тотчас же после похорон поставили крест, который виден далеко с поля".
...Годы спустя, просматривая комплекты журналов в связи с подготовкой собрания сочинений, Чехов вернулся в прошлое. 29 марта 1899 года он написал сестре: "В "Сверчке" за 1883 г. много превосходных рисунков Николая. Вот если бы поискать у букинистов под Сухаревой и купить! Я решил собрать все рисунки Николая, сделать альбом и послать в Таганр<огскую> библиотеку с приказом хранить. Есть такие рисунки, что даже не верится, как это мы до сих пор не позаботились собрать их". Исполнить задуманное Антон Павлович не успел...

Иван, брат-учитель

Иван Павлович Чехов всю жизнь обижался на путаницу со своим днем рождения. Павел Егорович назвал в собственном жизнеописании дату: "1861. Квартировали в доме Евтушевского, в котором родился у нас сын Иван 18 апреля" 1. Полвека спустя Иван Павлович напоминал жене: "Не забывай, что 18-го апреля я бываю именинником, а 16-го день рождения, которого я никогда не праздную".
Погодок с братом Антоном, мальчик рос нервным, капризным. Видимо, Евгения Яковлевна была истощена последними тремя родами, которые следовали почти одни за другими, без многолетних перерывов. Родные запомнили вспышки гнева у маленького Ивана. Николай называл брата "капризнейшим из смертных".
Постепенно у Ивана сложилось мнение, что он нелюбим в семье. Ему во всем мерещились обиды, унизительные подвохи и недомолвки. Старшие братья, Александр и Николай, почему-то Антона принимали в свою компанию, а его - нет. Предвосхищая реальные и мнимые выпады, он иногда нападал первым. Мог, например, как "злой мальчик", намекнуть во время семейного обеда, что ему известно об ухаживаниях Александра за гимназистками. Особенно за Машей Файст.
Вероятно, если бы Иван остался в Таганроге один, он не пережил эту зиму. Но вдвоем с Антоном все переносилось легче. В этой одинокой поре истоки глубокой душевной привязанности Ивана к Антону. Младше брата всего на год с небольшим, он относился к нему всю остальную жизнь не просто как к любимому брату. Что-то сыновнее ощущается в словах, в интонациях писем Ивана к Антону. Глубоко запрятанное, это чувство иногда прорывалось. Видимо, брат осознавал любовь Ивана, потому что только ему доверял то, о чем не говорил ни с другими братьями, ни с родителями, ни с сестрой.
Их внешнее сходство стало обнаруживаться уже в отроческие годы. Впоследствии его отмечали многие современники.
Было нечто сходное и в характерах Ивана и Антона. Но природная нервность Ивана, усугубленная запинанием и гимназическими неуспехами, мешала ему сходиться с людьми так легко, как Антону. В Таганроге он тянулся за братом. Особенно в увлечении театром.
Воскресенские годы были отдыхом после кошмара последних совместных лет Ивана Чехова с семьей. Более он никогда не будет постоянно жить с родными. Конечно, не разорвет узы, подобно Александру, и не измучает семью как Николай. Наоборот, будет тянуться к Антону, постоянно помогать чем может. Но душевным магнитом, конечно, был только брат Антон, и никто другой. Если Александр скучал по Антону, то Иван тосковал.
Кого же учил Иван Павлович? Детей крестьян, мещан, почтальонов, рабочих, псаломщиков, солдат, лавочников, цеховых рабочих, вахмистров, печников. Дети из многодетных семей, часто полуголодные, неухоженные, приходили на уроки со следами родительских побоев. За стенами школы у них шла своя дворовая, уличная жизнь со всеми прелестями, соблазнами и нравами убогих жилищ, вплоть до ночлежек.
Во всех делах он оставался щепетильно точным и пунктуальным, вплоть до педантизма. Даже попадал в плен своей обязательности. Если обещал, то выполнял несмотря ни на что. Его не могли остановить недомогание или усталость. Но подобного отношения Иван Павлович ожидал и от других и всю жизнь переживал, когда кто-то не держал слова, забывал обещанное, халатно относился к делу. Видимо, поэтому Антон полагался на Ивана более, чем на кого бы то ни было.
Ивану поручалось самое трудное: в отсутствие Антона присматривать за Николаем, вытаскивать его в критических ситуациях из болезни, из безденежья; вообще заменять Антона, когда его нет в Москве.
По воспоминаниям учеников, Иван Павлович никогда не рукоприкладствовал. Пережитое в детстве и юности не позволяло ему ни на кого поднять руку. Даже вольницу, которую вбирали городские училища, надо было усмирять терпением, терпением и терпением. Постепенно на характере учителя стала сказываться та узда, в которой он принужден был держать свои чувства.
С каждым учебным годом он все чаще говорил об усталости. Поначалу может показаться, что речь идет о физическом утомлении. Оно, конечно, накапливалось. И все-таки что-то другое изнуряло И.П.Чехова уже в эти годы. Со временем оно станет очевиднее и необратимее.
Где бы ни работал учитель Чехов, он заботился о книгах для учащихся, их родителей, педагогов училища. И сразу начинал пополнять школьную библиотеку: обращался к друзьям, знакомым, печатал призывы в газетах.
Он опекал и другие библиотеки. Вот только перечень его добровольных должностей, за которые не полагалось жалованья: заведующий 3-й бесплатной народной читальней в Гавриковом переулке (1898-1907); наблюдатель народной библиотеки им. А.С.Пушкина на Покровке; ответственное заведующее лицо в бесплатной библиотеке-читальне Общества распространения полезных книг (1898-1901).
Похоже, Иван Павлович не умел отказывать, когда его просили о помощи в деле народного образования. Чем общепризнаннее становилась его репутация образцового педагога, тем чаще к нему обращались. Еще в 1892 году Александр пошутил в письме: "Не зная, чем подслужиться тебе, я позволил себе наградить твой портрет несколькими орденами. Да будет же пророчеством".
9 июля 1893 года в мелиховской церкви Рождества Христова состоялось венчание. Священник, отец Николай, благословил жениха и невесту, обручил их освященными кольцами, а затем возложил на них брачные венцы. Из одной чаши муж и жена выпили по глотку вина в знак грядущей жизни, в которой они обязались быть единодушны, делить радость и горе. Павел Егорович и Евгения Яковлевна с умилением слушали знакомые молитвы торжественного обряда: "Яко да Господь наш Бог дарует им Брак честен и ложе нескверное, Господу помолимся <...> Обручается раб Божий Иоанн рабе Божией Софии <...> Яко даси им благословение в век века <...> И десница раб Твоих благословится..."
Еще до свадьбы Иван написал невесте: "Знай и помни всегда, что мне только тогда тепло, когда тепло тебе" 54. Может быть, такие же слова он сказал ей в день венчания.
В трудной жизни, в которой ему хорошо было только рядом с братом Антоном, любовь к жене оказалась всепоглощающим, всеобъемлющим чувством. Пожалуй, никто из братьев Чеховых не испытал такого чувства к женщине. Не говоря уж о Павле Егоровиче, считавшем, что сыновья должны боготворить только "Государя", "Патриарха" и родного отца.
Пятнадцать лет учительская семья с трудом сводила концы с концами. Исподволь, по разным причинам в муже и жене нарастало раздражение. Отношения их, внешне вполне благопристойные и благополучные, на самом деле иногда взрывались, обнаруживая то, что копилось в душе каждого из них.
Муж и жена уходили в свою сокровенную душевную жизнь. А между ними, рядом с ними рос тихий, умный мальчик. К пяти годам он выучился хорошо писать, читать, рисовать. У него была в казенной квартире родителей, опрятной, но не очень уютной, своя комната. Володе покупали игрушки, но не баловали ими и предпочитали развивающие игры. Мальчик не шумел, никому не мешал, был послушен и на фотографиях смотрел на мир ясными, чуть-чуть испуганными глазами…
Иван Чехов может быть назван служителем Долга. Он не нарушал моральных заповедей и всегда исполнял требования писаных и неписаных законов. Но исполнял их потому, что не смог бы жить вне привычных форм, хотя, наверно, и хотел бы выйти за рамки установленного, устоявшегося, принятого.
Иван Павлович боялся не самой личной свободы, о которой Чехов говорил не только со старшими братьями, но наверняка и с братом Иваном. Он страшился - хватит ли у него душевных сил на эту свободу. Годы учебы оставляли в учениках Ивана Павловича глубокий след. В семейном архиве хранятся письма выпускников тех учебных заведений, где преподавал И.П. Чехов. Некоторые обращались к нему: "Учитель Иван Павлович!" Рассказывали о работе, фабричных и заводских нравах, о нужде, о всеобщем воровстве, об убогом существовании детей.
Бывшие ученики уверяли учителя, что реальность не такова, какой она обрисована в газетах и какой ее представляет правительство. Они наивно верили, что будь таких людей, как их учитель, больше, все изменилось бы. Так и писали: "Иван Павлович, когда же будут такие люди, как Вы! Если в будущем земной шар населится такими же людьми, думаю, что сама по себе жизнь станет лучше". Многие тосковали о высшем образовании.
Что мог им ответить учитель? То, о чем он писал осенью 1903 года в Ялту родным: "Кажется, что дела все прибавляется и прибавляется! <...> А какая неблагодарная наша работа. Если Вы прислушаетесь, что говорят в Управе, то узнаете, что мы вовсе ничего не делаем и зря получаем ничтожное жалованье. Никто из нашего начальства не знает школы московской. За все три года у меня в школе были только посторонние лица, которые и старались изучить постановку школьного дела. Свои же (начальство) его совершенно не знают, потому и никогда не бывают в школе".
Последние свидания с братом пришлись на май. Антон уже не вставал, скрывал свою задумчивую сумрачность. Ивану тягостно было делать вид, будто никакого ухудшения нет и больной вот-вот пойдет на поправку; он страшился расплакаться. Иван боялся лишний раз навестить брата. Доходил до дома Катык, где Чеховы снимали квартиру, бродил под окнами, а Антон спрашивал с раздражением, где же Иван, почему он не идет.
Иван догадывался, что теряет того, кто с отрочества заменил ему отца, хотя был старше всего на год. Ему могло показаться, что он остается на белом свете сиротой.
Отныне Иван был навсегда одинок. Душевно одинок. Поэтому волнения, потрясения, внешние события, нарушавшие привычное течение жизни, подтачивали его здоровье, чрезвычайно зависимое от настроения.
Оба педагоги, муж и жена воспитывали сына каждый по-своему, а он, взрослея, ощущал себя неуютно в родительском доме, в тихой, просторной квартире. Володя уже понимал, что он, мать и отец живут рядом, вместе, но семьи нет. Родители любили его, но были несчастливы в браке, хотя скрывали это. Однако год от года напряжение возрастало и влияло на подростка.
Впервые Иван Павлович и Софья Владимировна испытали ужас возможной потери сына весной 1909 года. Володя заболел внезапно и странно. Его как будто парализовало. Мария Павловна так описывала болезнь племянника: "У него отнялись руки и ноги, и язык плохо работает. <...> Не может держать в руках ложку".
И все-таки началось улучшение. Хотя даже год спустя Володя все еще ронял вещи, дергал непроизвольно плечом, болезнь отступала. Теперь к давним, неизжитым страхам Ивана Павловича добавился страх за здоровье сына. И он мог сказать о себе: кому повем печаль мою?
Осень 1914 года окончательно развела отца и сына, в чем Володя признался Марии Павловне: "С отцом мы никогда друг друга не понимали. <...> Отец простужен, ходит по комнатам в пальто и ищет к чему бы придраться <...> вот-вот из-за какой-нибудь тряпки или мочалки будет скандал. Я стараюсь сидеть в своей комнате и молчать, а если говорить, то только о политике. Беда с ним. О здоровье ведь я не имею права его спросить!". На этот вопрос следовал ответ: "У всех в доме есть своя комната!" Видимо, Иван Павлович не терпел сочувствия, полагая, что нездоровье умаляет его, выказывает слабость.
Что мешало двум страдающим людям понять друг друга? Отчего им обоим было тяжело вместе и легче с чужими? Время от времени они объяснялись. Отец требовал, как ему казалось, немногого: поддержания порядка в доме, непозднего возвращения, уведомления, где Володя и с кем, чтобы не волноваться и знать, куда бросаться на поиски, если что случится.
В сущности, это было то, чего когда-то добивался от него самого Павел Егорович. Но тот беспокоился не о сыне Иване, а о соблюдении дисциплинарных норм и запретов. Иван Павлович, конечно, тревожился за Володю. Но в силу характера не мог, видимо, объяснить сыну свою глубинную, непреходящую тоску по любви, которую врачи назвали "утомлением сердца". Это значило признаться в горестном самообмане, о чем Володя, может быть, уже догадался сам.

Михаил, брат - чиновник, литератор, биограф

Михаил Павлович Чехов - младший и любимый сын Павла Егоровича и Евгении Яковлевны Чеховых.
В семье Чеховых у всех были домашние прозвища. С детских лет внимательного и словоохотливого мальчика звали "сладкий Миша". Он умел с важным видом побеседовать с дядюшкой Митрофаном о божественном, повздыхать с матерью о житейских невзгодах, посоветоваться с отцом о семейных заботах и скорбно молчать, когда родители ругмя ругали "беспутного" Сашу, "несчастного" Николку, "строптивого" Ивашу.
Себя он считал умным, добродетельным, терпящим напрасные обиды от людей, но отвечающим на всякое несправедливое поношение мягкостью и терпимостью. Через всю жизнь он пронес привычку обращаться к родным и близким "милый", "милая" и желать в конце писем "расти большим (ой)", в том числе людям старше его по возрасту. Часто взывал к родным: "добрая Маша", "добрый Саша" или "ты добрый", "ты добрая".
Миша умел подать себя красиво, выгодно в любой ситуации. Даже шутил над собой так, что самоирония звучала похвалой. За умение болтать в семье его звали "шкворец", а очевидное природное самолюбование брат Антон передал в ироническом отзыве: "С Гатцуком знаком, с Прудоном не согласен и при часах ходит".
В начале 80-х годов природное жизнелюбие и новый быт семьи одолели гимназические страхи и ужас домашних ссор в душе Михаила. Его запомнили в это время необычайно любознательным, оживленным, говорливым, без устали играющим на фортепьяно, пишущим барышням поздравительные стихи и готовым отправиться в любую минуту на концерт, прогулку или в театр.
Учеба в Университете не особенно обременяла Михаила. Он увлекался то коньками, то гончарными поделками, то выпиливанием лобзиком, то выпускал домашние рукописные газеты, то баловался акварелями, то рисовал пером.
Во всем сквозили простодушное самодовольство, легкая претенциозность, вполне извинительные в молодом человеке. Братья расценивали "таланты" Миши как "пробу пера" от избытка молодости и здоровья. Он начал писать, и первые рассказы помещал в журнале "Детский отдых", который Антон, подшучивая над псевдонимом начинающего автора М.Богемский, называл "Детско-Богемский отдых" .
Он рано научился облекать в легкую словесную форму свои житейские впечатления. Эта способность, видимо, предопределила роль Михаила в истории семьи Чеховых. Он станет ее первым биографом. Он не обладал творческим воображением, интуицией, но наблюдательность, цепкая память и прирожденная потребность соотносить себя со временем, все считать значительным в своей судьбе пригодились ему в будущем.
Но самовоспитание не было сильной стороной Михаила Чехова. Скорее ему присуще самоутверждение. А в молодые годы - самопроявление. Тем более, что природа наградила его умелыми руками.
Пожалуй, из всех братьев Чеховых только Михаил обрел домовитую жену. Через год хвастался сестре: "Ольга так обставила мою жизнь, что на те ограниченные средства, которые я ей предоставляю, я получаю то, чего не получишь и на тысячи. Все у меня есть, всякое мое желание угадывается раньше, чем я заявляю о нем".
Жена звала его "Буканя", "Буканчик", "Крошкин", "Заюня", "Милунчик" и т.д. А он ее: "Люкан", "Пушинька". Они посылали в Мелихово письма, которыми родители были премного довольны и отвечали "дорогим детям": "Искренно-приятное письмо мы от Вас получили. <...> Нам на старость лет большое утешение такое письмо".
Михаилу казалось в то время, что он достиг счастья, или, как он писал, пришли "поэзия семейной жизни, прекрасное общественное положение". К 1898 году его наградили серебряной медалью на Александровской ленте в память царствования императора Александра III, орденом Станислава 3-й степени. Он получал в год 1800 рублей жалованья, не считая наградных и разных льгот.
Жена по-прежнему умело вела хозяйство. Муж был доволен, доволен и доволен. Это ощущается даже в том, как он кончал письма к Антону: "Расти же, милый, большой, преуспевай и благоухай".
Был ли Михаил Павлович наделен литературным даром? Сам он в этом не сомневался. Как и в таланте переводчика, хотя его поспешные опусы изобилуют такими выражениями: "Он встал, дрожа всеми нервами"; "судорожная боль пронеслась по лицу художника"; "его глаза носили на себе следы слез"; "волосы шевелятся у меня на голове" и т.д.
Через год, в письме родным, Михаил задался этим вопросом: "Я не знаю, кто собственно я такой. На службе считали меня литератором, в редакции считают меня чиновником, сам я считаю себя беллетристом, а редакторы говорят, что я - публицист".
Он, наверно, относился к тем натурам, которые все любят издали. Любил русскую деревню, русскую провинцию, родных, когда они были далеко. Недаром, видимо, его с детских лет звали "сладкий Миша". Но едва жизнь сводила с ними близко, от пафоса и восторгов, торжественных клятв и обещаний ничего не оставалось.
Однако собственную семью, свой дом он любил, возвышенно и верно. Как свое создание. Как то, чего не было ни у кого из братьев. Прекрасная жена, двое здоровых хороших детей. Все вместе, любят друг друга, довольны. Он писал в Таганрог двоюродному брату: "Добрая жена и вкусные щи - другого счастья не ищи".
В глазах Михаила Павловича его семья была совершенна. В письмах он хвалил Женю, хорошенькую кудрявую девочку, и Сережу, основательного, умного мальчика. На отдыхе отец фотографировал детей, создавая летопись семьи. Он мастерил им игрушки, читал книги, был с ними назидателен, но не "взыскивал", как когда-то спрашивал с него Павел Егорович. Никогда не рукоприкладствовал.
В печатных и устных откликах и рецензиях М.П.Чехова неизбежно сравнивали с А.П.Чеховым. Он тоже, как и Александр, был "брат своего брата". Сравнение оказывалось не в его пользу. В рассказах было много тайн, мистических фигур, древних рукописей, дневниковых записей героя, то есть всего того, что ужасало и развлекало читателя. Или житейских ситуаций, над которыми сам автор в первую очередь проливал слезу. То была расхожая беллетристика с узнаваемыми героями, понятной моралью и знакомыми литературными клише.
В эти годы Михаил Павлович собирает свои произведения в сборники и переиздает их. Он рассылал новые рассказы по многим редакциям. Ему платили уже, например, в "Ниве" по 150 рублей за печатный лист. Однако Михаил Чехов чувствовал, что, несмотря на почетный отзыв Академии, на отклики знакомых, он теряется в потоке расхожей беллетристики. Имя "Чехов" не обеспечивало успеха. Он и в творчестве оставался "младшим" братом, что понимали не только читатели, но и он сам.
Всю жизнь Михаил Павлович сравнивал себя только с одним человеком. Надеялся встать с ним вровень в литературном творчестве. Подражал ему. Иногда пытался обосновать свое превосходство в житейских ситуациях, хотел быть нужным, полезным Антону. И все тщетно.
Меж ними не возникло ни той глубокой душевной близости, какая была у Антона с Иваном, ни творческих и родственных отношений, как с Александром, ни деловых связей, как с Машей. Антона и Михаила объединяли родители, детство и мало что иное. Но примириться с этим самолюбивый, одновременно самодовольный и мнительный Михаил Павлович не мог.
На пятом десятке Михаил Павлович почувствовал какую-то душевную усталость. Позже он пытался понять, что произошло, но предположил одно: "Та поэзия завивания гнезда, которая так увлекала, стала отходить на задний план. <...> Мы жили уже как-то не молодо, как-то слишком деловито и рассудочно". Судя по всему, супруги отдавали дань разумной расчетливости, сложившемуся укладу. Сказывался возраст. Но и еще нечто, что в конце концов подточило семейное счастье, казавшееся безоблачным, вечным. Была ли то скука, привычка друг к другу, заменившая счастье, или приевшиеся будни?
Вопросы читателей, собственное, давно вызревавшее чувство, работа над краткими биографическими вступлениями к томам писем - все обращало Михаила Павловича к семейной хронике, к жизнеописанию семьи. Сестра оказалась законной наследницей денег, недвижимого имущества, дохода с драматических произведений А.П.Чехова. Михаил Павлович все больше осознавал себя наследником общей семейной памяти, биографом семьи.
Но он понял и другое. Ранее сестра охраняла имя брата. Теперь она блюдет и память о нем. Летом 1924 года с досадой написал жене: "Одна Маша только хнычет, плачет и дрожит над священной памятью великого Антона, и жизнь проходит мимо". Эта едва заметная трещина на взаимоотношениях сестры и брата - начало грядущего разлома, скрытой драмы младших Чеховых.
Что бы ни говорил Михаил Павлович о своем даровании, он знал себе цену и как-то, в откровенные минуты, признался сестре: "Белоусов и Телешов <...> Грузинские и прочие, в том числе и я, - да как мы смеем называть себя писателями? Мы писаки, а не писатели... <...> Одно дело зарабатывать литературой и совсем другое быть писателем".
Брат и сестра жили рядом, в одном доме, но не вместе, не едино. Каждый сам по себе. Особенно это ощущалось одинокими вечерами. Сестра у себя, в верхней комнате, читала, молилась. Он у себя, в нижней комнате, переводил, мастерил деревянные часы, писал длинные, подробные письма жене в Москву. В одном из них, описывая эту картину, он заключил: "Между нами будет унылое, пустое пространство".
Это была человеческая драма. Драма характеров младших Чеховых, схожих в своей сути, что давным-давно заметил сам Михаил Павлович.
Сестру, вероятно, уязвляло равнодушие брата к Делу ее жизни, а брата ранило безразличие сестры к его особе. Оба искали сочувствия своим переживаниям. И не находя, не дождавшись сострадания, замыкались каждый в себе.
28 октября 1936 года Михаил Павлович написал сыну письмо-завещание: "Часто и уже давно, в особенности по утрам, когда весь дом еще спит, меня охватывает вдохновение, и я начинаю обдумывать то одну монографию, то другую. <...> Ты прав: судьбе угодно было сделать так, что именно я, и только я один, смог (и должен был бы) писать монографии и примечания об Антоне. <...> Сколько раз я затевал работы на самые животрепещущие темы, например, о загадочных отношениях Чехова и Суворина (ведь никто не знает главных пружин!) <...> Но моя муза уже не та, что была! <...> Я выполнил то, что мне полагалось выполнить, и пора уже залезать в коробку. <...> Довольно! Пиши, голубчик, ты, издавай, сражайся с мельницами. А я унесу с собой в могилу целые чемоданы с неопубликованными и неиспользованными материалами о Чехове!"

СЕСТРА


Мария Павловна Чехова прожила долгую-долгую жизнь.
Современникам запомнилась сестра Антона, любезная, мило встряхивавшая головкой. Роль молодой хозяйки ей определенно нравилась. И получалась.
Мария Павловна была бессемейна, бездетна и рассчитывала, что самое важное в ее жизни еще впереди. В это время она никому и ничему не посвящает себя целиком. В меру служит в гимназии, не в ущерб другим интересам увлекается живописью, посильно участвует в мелиховских заботах.
Брат выдавал ей большие суммы на хозяйство, оплачивал московскую квартиру, летние путешествия. Он понимал, что в Мелихове лишь она могла управиться с печниками, малярами, и ценил ее хлопоты. Не только словами, но и бесконечными подарками. В 1894 году он рассказывал в одном из писем: "Без меня Маша не только печи новые устроила и всё покрасила, но даже сумела соорудить теплые удобства. Я подарил ей за это кольцо и подарю ей 25 р., когда у меня будут деньги".
Конечно, устройство мелиховского дома было во благо всей семьи и делалось руками наемных работников, но организовывала ремонт именно Мария Павловна. Она уже поставила себя так, что ни одно денежное или хозяйственное решение не принималось без ее одобрения.
Если в Мелихове, спасаясь от ненужных разговоров, Антон уходил в сад и часами обрезал розы, осматривал деревья, то в Ялте, скрашивая одиночество, присаживался и подолгу дробил молотком камни из кучи щебня или перебирал коллекцию почтовых марок.
Словно не понимая настроения брата, будто дразня, сестра рассказывала в письмах, что в третий раз смотрела "Чайку", что Вишневский, на правах земляка сразу ставший с ней на дружескую ногу, привел за кулисы и познакомил с актерами: "Если бы ты знал, как они обрадовались! Книппер запрыгала, я передала ей поклон от тебя. <...> Была Федотова, плакала все время и говорила: "Передайте ему, голубчику, что старуха очарована пьесой и шлет ему глубокий поклон". При этом она мне поклонилась очень низко. В каждом антракте она требовала меня к себе и все плакала... <...> В Мелихове я не бываю совсем <...> чтобы не разговаривать с мужиками, особенно бездетными - все требуют на чай и ворчат. <...> Я тебе советую поухаживать за Книппер. По-моему, она очень интересна. <...> Будь здоров, не скучай. Твоя Маша" .
Домашняя хозяйственная жизнь не отнимала много времени. Мария Павловна в эти годы не собиралась "вить" личное семейное гнездо или обихаживать дом под общей крышей для матери, себя и брата. Но с удовольствием украшала московское "гнездышко", потому что это тоже было важно для репутации светской женщины.
В декабре 1899 года сестра рассказывала брату: "Посещает меня публика весьма охотно, устроилось нечто вроде салона. Понавешала занавесочек, старый мелиховский ковер постелила в столовой, а в кабинете набросала овчинок, и вышло недурно. Вот только на угощения приходится раскошеливаться" .
Она, видимо, не заметила, что этим описанием напоминает героиню "Попрыгуньи", а стремление устроить "салон" невольно роднит ее с Кувшинниковой. Правда, экстравагантная художница тяготела к богеме, а честолюбивая учительница из гимназии Ржевской хотела выглядеть светской женщиной, со вкусом, манерами и изящными туалетами.
Все это она почувствовала в Ольге Книппер, поэтому так потянулась к ней, может быть, впервые познавая привлекательность женской дружбы. Маша искренне восхищалась ее трудолюбием, талантом, успехом у мужчин.
Умная, наблюдательная Ольга, видимо, поняла характер сестры Чехова и постоянно подчеркивала, что Маша интересна ей сама по себе, как самостоятельная личность.
Взаимоотношения А.П.Чехова, О.Л.Книппер и М.П.Чеховой не тривиальный треугольник: сестра, брат и любимая женщина, будущая жена брата. Этот союз - нечто иное, что проявилось не сразу. Но возникло уже в момент встречи, потому что все трое были людьми, перешагнувшими рубеж тридцатилетия.
Можно сказать, что сестра сыграла значительную роль в женитьбе брата на Ольге Книппер и их семейной жизни. Но не ту, какую приписывали ей расхожие мнения ХХ века. Ни те, в которых она превозносилась как сестра, будто бы посвятившая себя целиком брату и пожертвовавшая ему своим личным счастьем. Ни те, в которых ее уничижали за то, что якобы ревновала брата к жене и бросила в ялтинском одиночестве, как и Книппер.
Ровно пять лет длилась история их отношений: от общей встречи в Москве весной 1899 года до общего прощания в Москве весной 1904 года. Письма сохранили лишь внешний рисунок этих отношений, но не скрыли, сколь значимы в них несовпадения, мнимости и отклонения чувств.
Почему Чехов скрывал от матери и сестры согласие, данное Книппер, повенчаться с ней? Избегал лишних слез, стенаний? Опасался, что они будут отговаривать и выяснять отношения с ним и с ней? Или до последнего момента допускал, что вмешаются какие-то обстоятельства и свадьба расстроится? По письмам видно только, что он все доверил Книппер: "Мой кашель отнимает у меня всякую энергию, я вяло думаю о будущем и пишу совсем без охоты. Думай о будущем ты, будь моей хозяйкой, как скажешь, так я и буду поступать, иначе мы будем не жить, а глотать жизнь через час по столовой ложке".
Хозяйкой, то есть женой. Но хозяйкой финансов оставалась сестра. И это распределение прав, видимо, было уже обдумано и решено Чеховым. Недаром, посылая в эти дни вырезку из газеты о состоянии дел в Международном банке, где сестра хранила часть его средств, он писал ей: "Если ты держишь деньги в этом банке, то поскорее возьми их назад, а то останешься ни с чем".
Скрытая драма была не в самом факте женитьбы Чехова на Книппер, а в том, что она ничего не меняла в его жизни, а главное - в "обстановке" его жизни. Отсюда, наверно, такой контраст между печальными, всепонимающими письмами Чехова и письмами сестры и жены.
Таким образом, с самого начала предполагалось его одиночество в Ялте и совместная жизнь в одной квартире в Москве Ольги и Марии. Они становились еще ближе друг другу, он - еще более одиноким.
Мария Павловна давно, видимо, открыла секрет, что в этой жизни спокойней казаться слабой и беззащитной, чем раздражать людей уверенностью, удачей. Она владела искусством обиженного тона, оскорбленного молчания, печальных вздохов в письмах и беседах: "Ужасно грустно!", "Не понимаю за что!", "Обидно!", "Горько!" и др.
Это постоянное печалованье иной раз звучало заклинанием, оберегом от сглаза, порчи, беды. Ольга не раз замечала, что при встрече лучше посочувствовать усталости и слабости золовки, чем порадоваться ее хорошему виду.
Маша обезоруживала этим близких. Стоило Книппер спросить в мае 1905 года, правдив ли слух, что золовка хочет продать ялтинский дом, та ответила: "Писать не могу - на душе гадко!" В таких случаях родные просили прощения, приносили извинения.
В воспоминаниях Мария Павловна умолчала о личной жизни. Однако отсветы и отзвуки ее романов, даже с женатыми мужчинами, сохранились. Особенно в переписке с Книппер. Они не скрывали друг от друга своих увлечений.

Юбилей 1910 года вызвал волну статей, воспоминаний, интервью, анкет. Общество интересовала личность Чехова. Уловив спрос на все, связанное с жизнью и творчеством Чехова, дельцы от культуры стали выпускать открытки-иллюстрации к чеховским произведениям. Каждая была украшена портретом писателя в овальной рамке с расхожими атрибутами: раскрытая книга, огромное перо, лавровая ветвь, урна с прахом, дева в кокошнике, видимо, символизировавшая музу, и надпись: "Памяти А.П.Чехова".
Теперь Мария Павловна не торопилась продавать ауткинский дом. В ее сознании, если судить по письмам, он незаметно превращался в Дом. Пока его Дом, Антона Павловича Чехова.
Под внешней мягкостью и сдержанностью, зримой знакомым людям, под мнительностью и ревностью, очевидной для родных, таились тихое упорство, интуиция, осторожность, здоровое себялюбие, чувство опасности и скрытность.
Она умела мягко подчинять себе людей, приручать их. Особенно таких, как младший брат Михаил. Но при этом всегда сохраняла дистанцию, и, может быть, по-настоящему откровенной не была ни с кем. Так что даже обладай Мария Павловна литературным даром, она не написала бы ничего, что могло приоткрыть завесу над жизнью семьи Чеховых.
Может быть, правы те родные, которые считали, что Мария Павловна не хотела замужества, семьи, детей? Они полагали, что такое неприятие семейной жизни обусловлено себялюбием. Тем, что она никого по-настоящему не любила. Вероятно, это и так, если подходить к ней с привычной меркой женской участи и семейного счастья. А если иначе?
Итак, угадав свое предназначение не в учительской профессии, не в призвании художницы, не в семейном очаге, не в роли биографа брата или летописца семьи, не в дочернем и сестринском долге, не в самоотречении, Мария Павловна выбрала путь строителя памяти о Чеховых. Это оказалось счастьем и трагедией "строителя Сольнеса" чеховской семьи.

назадвернуться

Главная Об издательстве Прайс-лист Магазин Архив Портфель Контакты

логотип